Яков Бердичевский

СКАЗЫ О КНИЖНИКАХ И КОЛЛЕКЦИОНЕРАХ ГРАДА СТОЛЬНОГО КЫЕВА СЕРЕДИНЫ 20-го ВЕКА*

      * Данная публикация представляет собою фрагмент рукописи, любезно предоставленной автором. Целиком она увидит свет в этом году, в виде миниатюрной книги, в киевском издательстве «Кий».

   Дом, в котором прошло мое детство (ул. Дмитриевская, 35), был весьма странным домом – и не только оттого, что в нем свято блюли семейные традиции и сохранялся, как я впоследствии понял, «старорежимный быт», но еще и потому, что обитатели решительно ничего не выбрасывали, вплоть до договора о найме квартиры 1903 года и квитанций о ее оплате за все годы проживания, а также хранили сотни всевозможных аптечных рецептов, стенные и отрывные календари с неоторванными листками-днями, сплошь испещренными памятными записями, и др.

   На совершенно необъятных антресолях (никак не менее 6 кв. м.), тесно, до потолка, уставленных различными коробами и корзинами, шляпными картонками, баулами и чемоданами, в виде аккуратных стопок-башенок высились перевязанные выцветшими, когда-то яркими ленточками старые письма, дневники, ученические тетради с сочинениями или пришитыми к тетрадным листам образцами детских рукоделий бывших гимназисток, альбомы стихов, акварелей, рисунков доморощенных поэтов и художников и, конечно же, пузатые, надменные в своей красе и гордыне, альбомы фотографий и открыток.

   Тут же мостились непереплетенные отдельные номера журналов «На суше и на море», «Всемирный следопыт», «Мир приключений», «Природа и люди», обязательные в каждом доме «Нива» и «Родина», совсем уж баснословные «Родничок», «Тропинка», «Задушевное слово» и др. Переплетенные же годовые комплекты занимали нижние полки открытого, шириной за три метра стеллажа в прихожей (упрямо называемой «передней»), забранного вечно пыльной тяжелой драпировочной тканью.

   Над этими фундаментальными, толстенными томами в два ряда, в затылок друг другу, как солдаты на плацу, были выстроены приложения к журналу «Нива» – русские и иностранные классики, а к сойкинскому журналу «Природа и люди» – совершенно изумительные, в зачаровывающих тисненым золотом и серебром переплетах, книги серии «Приключения на суше и на море. Библиотека романов и повестей». Имена их авторов и по сю пору слышатся мне торжественной и героической музыкой: Луи Жаколио и другой Луи – Буссенар, Райдер Хаггард, Эмилио Сальгари, Поль д'Ивуа, Густав Эмар, Андре Лори, Роберт Стивенсон, Александр Дюма, два капитана – Томас Майн-Рид и Фредерик Мариэтт, Габриэль Ферри...

   На следующей полке – помпезные девриеновские, гранстремовские и вольфовские издания, к которым у меня тотчас же пропал интерес после прочтения сойкинского «Лесного бродяги» Ферри. Дело в том, что я наткнулся на ту же книгу, но в издании Вольфа и под названием «Обитатель лесов». Оказалось, что она была издана в другом переводе и... «обработана для детей» (будто и вправду нуждалась в этой «обработке», а не была тем же детям предназначена изначально). Безусловно, и сравнить нельзя было увлекательную, «необработанную» книгу, изданную Сойкиным, с мятно-леденцовым изделием Вольфа.

   Эти роскошные, так называемые «подарочные издания» подпирали другие, куда более интересные ряды – книги, выпущенные издательством «Просвещение». Тут были и десятитомный Брем, и всеобщая география Элизе Реклю, и совершенно бесценные два тома «Насекомых» Фабра, и «Народоведение», и «Человек» Ранке, и «Жизнь моря» Келлера, и др. Но особенно были хороши «затесавшиеся» в этот ряд только по «форматным соображениям» сойкинские четырехтомные путешествия «По белу свету» Елисеева с примыкавшим многотомным описанием России великого путешественника Семенова-Тянь-Шанского.

   Уже после войны, годам к 14-ти, я обратил внимание на «Астрономию», «Атмосферу» и «Неведомое» Камилла Фламмариона, а также на курс физики Гано (пожалуй, он дал мне куда больше, чем школьные учебники вкупе со скучными и всегда какими-то очень уж формальными уроками).

   Почти на самой верхотуре, подальше от глаз, располагалась всякая чертовщина: от журналов «Вестник теософии» и «Ребус» до очень тогда популярной «Коллекции Флауэра» – серии книжек по спиритизму, магнетизму и проч. За ней следовали «медиумические» экзерсисы великого Бутлерова, «Анимизм и спиритизм» Аксакова, творения разномастных «свами» (или «суоми») – Абедананды, Вивекананды, Кришнамурти, Рамакришны, Рамачараки (на поверку оказавшегося американским евреем Аткинсоном), разумеется, Папюса, Сведенборга, Дюпреля, Анни Безант и «мадам» Елены Петровны Блаватской собственной персоной (нынче вновь вошедшей в моду и обретшей широкую популярность), роскошный, убранный в дорогой переплет цветной кожи со вставками, увесистый том «Великих посвященных» Эдуарда Шюре (также не столь давно несколько раз переизданный), книги известных немецких философов-мистиков Якова Бёме и Мейстера Экхарта, «Столп» отца Павла Флоренского, «Цветочки св. Франциска Ассизского», сборники «Проблемы идеализма» и др.

   <…> Это были книги «в изгнании».


Худож. Е. Тиханович. 1974
   В комнатах книг было много меньше, но все они являлись либо «необходимыми», либо «любимыми». К первой категории относились трепаный и часто читаемый «Полный цветник-травник», поваренные книги Елены Молоховец и вегетарианская, с легко запомнившимся названием «Я никого не ем», и другие.

   Вторая категория – книги «любимые» – была представлена в основном стихами Надсона, Апухтина, «Лей-тенанта С.» (К. Случевского), Вл. Соловьева, Фофанова, «К.Р.» (великого князя К.К. Романова). Они все были в шикарных золототисненых переплетах. В отличие от них, очень скромными обложками были укрыты стихотворные «упражнения» Мирры Лохвицкой (с так прочно угнездившимися в моей памяти «Саламандрами», равно как и «мережковские» стихи о Сакиа-Муни), книги Блока, Брюсова, Федора Сологуба, Игоря Северянина, почти брошюры Гумилева, Анны Ахматовой, Георгия Иванова, Кузьминой-Караваевой, Мариэтты Шагинян и др.

   <…> Венцом «любимых» являлись все шесть томов самоненковского «Чтеца-декламатора». Для меня они на много лет стали своеобразной энциклопедией современной (т.е. лет за 20 – 30 до моего рождения) российской и зарубежной литературы. Именно «Чтецы» познакомили меня и с Сашей Черным, и с Осипом Мандельштамом, и с Мариной Цветаевой, и с нежно мною любимым Эдгаром По, чьего «Ворона» (в превосходном переводе Альталены-Жаботинского) я выучил наизусть, и с символистами, парнасцами, «проклятыми» – Теофилем Готье, Шарлем Бодлером, Полем Верленом, Артюром Рембо, Морисом Роллина, Тристаном Корбьером, Стефаном Малларме, Хосе-Мария Эредиа...

   Но была еще и третья категория книг – «красивых и впечатляющих», – удостоившихся жить в гостиной. Они «украшали и впечатляли» созерцателей из-за толстых, так называемых бемских, фацетированных и тщательно отполированных стекол двух массивных дубовых шкафов (оба они и поныне «работают» у моих киевских друзей). Тут мирно покоились все 86 томов (вернее, полутомов) брокгаузовской энциклопедии и брокгаузовская же знаменитая «двадцатка» «Библиотеки великих писателей», оба трехтомника Гнедича и Вёрмана, 4 тома Александра Бенуа и 5 томов Грабаря, «История русской литературы» профессора (так значилось на титульном листе!) Овсянико-Куликовского. Рядом располагались громоздкие, тяжеловесные гоголевские «Мертвые души» с «Вечерами на хуторе близ Диканьки», «Басни Крылова» с рисунками художника Жабы, томов более 20-ти «Истории крестовых походов» на французском языке, на польском – «Пан Тадеуш» с иллюстрациями Андреолли, однотомники (все только вольфовские, в красных, синих и зеленых, украшенных барельефами авторов переплетах) Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Гоголя, Белинского и др., – сплошь «наградные», т.е. полученные после окончания очередного класса «за благонравие и успехи» от гимназического попечительского совета и дирекции.

   Глухие, прочно закрытые (даже под ключом) полки нижних рядов были «запрещенными». К ним относились все «гроссбухи» Шильдера (с императорскими коронами на корешках), «Александр II» Татищева, «агромадные» волюмы великого князя Николая Михайловича (к чести сказать, и пять тяжеловесных папок «Русских портретов», так неуклюже-бездарно репринтированных с год назад в «первопрестольной»), два или три тома «Путешествия наследника цесаревича», шеститомники «Великой реформы» и «агитпроповских» «Трех веков», «Владимирский собор», «Киев теперь и прежде» (на слоновой бумаге), трехтомная в изумительной красоты издательском футляре «Библия» и еще... «Расписание поездов железных дорог Российской империи» с трогательной надписью самого (!) начальника (или «главноуправляющего»?) управления Юго-Западной железной дороги Клавдия Немешаева (отсюда и поныне под Киевом существующие станции «Клавдиево» и «Немешаево»).

   Это уже не «изгнание» – это «политическая ссылка».

   На шкафах, как бы венчая их, высились бюсты Данте и Владимира Соловьева. Много лет спустя я обнаружил под этими бюстами чудовищных размеров книги-альбомы – «Фауст» Гете и «Потерянный и возвращенный рай» Мильтона, служившие своеобразными подиумами великим флорентинцу и русскому.

   <…> В бывшей столовой, где жила моя мама с отцом и мною (а затем и моим младшим братом), стоял один небольшой шкаф, в который мне заказали совать свой нос. Шкаф был заперт, но ключ никогда не вынимался. Там находились книги, до которых мне полагалось еще «дорасти». В основном, это были издания «Асаdеmiа» и среди них пресловутая трилогия Дюма и «Граф Монте-Кристо». До них я уж определенно «дорос» и даже успел прочитать в сойкинском издании из «передней». Тем не менее, мне купили «Мушкетеров» в так называемой «Золотой библиотеке». Они и сейчас со мной. Я прихватил их в «заграницу» вместе с «Островом сокровищ» – одной из самых любимых мною книг.

   Мне лично принадлежала какая-то бледная, худосочная, тонконогая этажерка, сработанная киевской мебельной фабрикой имени Боженко (вот уж совершенно невозможно предположить, что один из «красных командиров» братоубийственной гражданской бойни был еще и заслуженным столяром), едва ли не единственная «меблина» в доме – продукт «страны побеждающего социализма». На этажерке в два ряда располагались мои книжки – всевозможные сказки, «Том Сойер» с «Геком Финном», «Принц и нищий» в обнимку с дядюшкой Томом и тетушкой Хлоей, изумительный «Маугли» с рисунками Ватагина, рассказы о животных Сетона-Томпсона, Чарушина, Робертса, книга об Аскании-Нова «Остров в степи» и др. На нижней, самой высокой полке – тоненькие, но большеформатные книжки для детей, изданные еще до революции (меня абсолютно не смущала старая орфография, и я свободно, без всякого напряжения, читал их), – кнебелевские и другие (в т.ч. и «Экспедиции» с рисунками Билибина и Александра Бенуа). Думаю, что лет с семи я к ним ни разу не обращался («обращение» пришло значительно позже – годам к 25 – 30-ти).

   Мне регулярно покупали книжки серий «Пушкинская библиотека» (наша страна «праздновала» 100-летие гибели Великого Поэта), «Книга за книгой» и «Рассказы иностранных писателей» (Конан-Дойль, Мультатули, Гофман, Киплинг, Стендаль, Диккенс и др.). Каждая из них была праздником еще и потому, что это были уже МОИ СОБСТВЕННЫЕ книги. Как раз к этому времени я и отношу начало своего книгособирательства. На тыльной стороне обложек перечислялись уже вышедшие или намеченные к изданию книжки, и я просил не пропускать ни одной – стремился к «корпусу», к максимальной полноте всего «собрания». Мне самому сейчас интересно как бы со стороны (во всяком случае, с «расстояния», превышающего целых шесть десятилетий) проследить собственный путь к Книге, к библиофильству.

   <…> Чуть повыше нашего дома, на нашей же улице, в деревянном флигеле обитал один чудак-книготорговец Андрей Петрович Канивец, напрочь нежелавший работать «на эту живодерную власть», о чем он, глухой, орал прямо возле разостланного на земле мешка с «товаром» – он торговал «с земли». Канивец доживал свой век в небольшой комнате огромной (весь этаж) густозаселенной коммуналки, обитатели которой с нетерпением ожидали, когда он наконец-то «преставится», – претендентов на его «площадь» было предостаточно. Вся его комната была неправдоподобно завалена книгами (даже лежак – иным словом его не назовешь – был составлен из книг), но неизмеримо большее их количество находилось в дровяном сарае, в полусгнивших картонных, плетеных, деревянных корзинах, коробках, ящиках. Мне он доверял абсолютно, и я часами расставлял книги, переносил их из сарая в дом и наоборот. Каким принципом руководствовался Канивец при отборе книг для продажи, неведомо было не только мне, но, уверен, и ему самому. Продавать удавалось что-либо крайне редко, и чем и как жил этот Божий человек, одному только Господу Богу ведомо. Умер он где-то в 50-х годах, когда я наведывался в Киев не столь уж и часто (жил в Питере, на Псковщине, на Урале...).

   Канивец был своего рода «вратами моей учености». Именно он познакомил меня, еще подростка, с книгами XVII-XVIII веков, рассказал о гравюрах на дереве и металле, литографиях, о прикнижных записях, автографах, маргиналиях, о владельцах-библиофилах прошлых времен и их экслибрисах (первый толчок к будущему собирательству экслибрисов). Ему же я обязан знакомством с искусством переплета, со свойствами и особенностями бумаги, с филигранями и штемпелями и со множеством иных вещей и понятий, имеющих прямое отношение к книге. Но главное, чему меня обучил Канивец, – это не просто любить, но безмерно уважать и книгу, и всё с нею связанное.

   Канивец познакомил меня и со своим, кажется, соучеником (не то по гимназии, не то по университету) – Михаилом Семеновичем Эттингером, служившим в Киевкниготорге «цензором». В обязанности «цензора» входило ознакомление со всеми книгами, приобретенными книжными магазинами у «населения». «Цензор» должен был разрешать или запрещать эти книги к продаже, ставя на каждую разрешительный штампик «ЛИТ» (цензурное управление, именовавшееся «Главлитом»), чтобы, боже упаси, ни в коем случае не просочилась «до широких верств населення» какая-нибудь злостная антисоветчина. Совершенно немыслимо уразуметь, чем заслужил у властей предержащих такое безграничное и явно неоправданное доверие беспартийный Эттингер, один только внешний вид которого красноречиво говорил сам за себя...

   Эттингер – образованнейший (в чем я имел возможность многажды убедиться) и страннейший (что также явствовало из всего его поведения) человек – жил на улице Кузнечной, в просторной квартире, до отказа забитой книгами. Они были и в шкафах, и на открытых грубо сколоченных стеллажах, и на широченных, под полметра, подоконниках, закрывая едва не до самого верха никогда (по этой-то причине) не открывавшиеся окна, и в связках и в россыпи прямо на полу. Он иногда покупал какие-то книги у Канивца – вероятно, был единственным его покупателем и, как нынче принято называть, спонсором. При мне они говорили по-французски (при всем доверии – все же я был еще только подростком), нисколько не опасаясь, что их поймут не только любопытные соседи, но и я.

   <…> На втором «условном» месте в Киеве, после магазина А.И. Забошеня, был отдел «старой книги» в книжном магазине Окрвоенторга (на ул. Владимирской, возле Золотоворотского сквера), в котором работали Яков Рафаилович Радзиховский и Александр Арефьевич Бевзо, только что демобилизованный и еще скрипящий портупеей (в будущем – научный сотрудник Института истории Академии наук, кандидат исторических наук, автор знаковой на ту пору книги «Львiвський лiтопис та Острозький лiтописець»).

   Яков Рафаилович Радзиховский, как никто другой, заслуживает звания «книговеда». Больше и лучше его в Киеве никто не «ведал» так старую книгу – и отечественную, и иностранную. Обладая феноменальной памятью, десятилетиями тренированной и отшлифованной, он мог ответить на каждый поставленный вопрос – книжных тайн и секретов для него просто не существовало. Он недурно владел немецким, французским, польским и еще бог знает какими языками, был отличным физиономистом и с первого, даже мимолетного взгляда определял «птицу по полету». В его отделе был несколько иной, чем у Забошеня, «книжный репертуар», и посетители тоже чуток отличались. Никакого «клуба» у него близко не было, книжных баек он никому никаких не рассказывал, был немногословен, деловит, собран и очень жестко целенаправлен – книгу, журнал, листовой материал нужно отыскать, купить (подешевле), продать (подороже, но разумно), в итоге – заработать. Но наряду с этим он зорко и внимательно следил за новыми владельцами раритетов (но только раритетов), вплоть до того, что, не стесняясь, открыто иной раз спрашивал о «здравии» приобретенной редкости. Меня же он «доставал» регулярно, видимо, в глубине души сожалея, что уступил моим мольбам и продал 15-летнему мальчишке трехтомник «Библиотеки Ульянинского», да еще и с длиннейшим автографом.

   Покупатели здесь не задерживались, а в полном смысле слова пролетали, проведя в магазине считанные минуты. Это объяснялось очень просто: в большом торговом зале книги были педантично и точно классифицированы, систематизированы и расставлены по полкам открытых стеллажей. Продавщица строго следила, и не было никаких «застановок», т.е. после просмотра книга возвращалась только на свое место. В то же время содержание подсобки знали лишь Радзиховский и Бевзо, ибо даже «избранные» никогда туда не допускались.

   У Радзиховского был достаточно узкий круг «своих, избранных», очень серьезных и состоятельных покупателей, в т.ч. и за пределами Киева. С одним из них я и ныне поддерживаю тесные дружеские отношения. Это Всеволод Валерианович Тарноградский, прошедший врачом всю войну, но в Киев не возвратившийся и осевший в западно-украинском городке Дрогобыче (несколько лет назад он вышел на пенсию и переехал в Москву). Для такого решения, уверен, у него были очень веские основания. Сыну погибшего в советском концлагере украинкого поэта (непонятно, за что и про что не пришелся ко двору Валериан Тарноградский, молчанием обойденый даже в таком издании, как «Енциклопедiя українознавства») жить в столице УССР было бы явно дискомфортнее, чем «на отшибе», в провинции.
 

Худож. М. Верхоланцев. 1982
   О «книгосховище» Тарноградского написано уже немало, да и в будущем отыщутся «борзые летописцы» отечественного библиофильства, а посему оставлю им сей лакомый кусок.

   «С руки» Радзиховского «кормились» и киевские известные «зрелищные» книжники вроде режиссеров В.А. Нелли (после смерти вся его огромная библиотека растворилась за киевскими пределами), К.П. Хохлова, театральных художников Ф.Ф. Нирода, Н.И. Духновского и др. Утверждали, что в собрании Хохлова был и редчайший 4-й том «Истории танцев» Худекова. Дважды я подкатывался к нему, но ответа так и не получил. Хохлова называли «Великолепный Константин Павлович» или сокращенно «ВКП», при сем он не забывал напомнить, что нужно добавить «маленькую буковку "б", да еще и в скобках». Получалась печально знаменитая аббревиатура ВКП(б), причем с новым, уже хохловским иносказанием, столь прозрачным, что не стоит его и разъяснять.

   Гордостью же Николая Ивановича Духновского была «Большая маркиза» Константина Сомова и полный комплект «Журнала Доктора Дапертутто. Любовь к трем апельсинам», издававшегося в 1914 – 1916 гг. Всеволодом Мейерхольдом. Все номера этого «Журнала» были испещрены редакторскими пометами и замечаниями Я.Н. Блоха, как и оба тома «Сказок для театра» Карло Гоцци, выпущенных «Всемирной литературой», переведенных тем же Блохом и с его же большим инскриптом. О том, что Блох создал издательство «Петрополис», я уже знал и даже старался не пропустить ни одной его книжки. Но о его сестре Р.Н. Блох – авторе пронзительных стихов «Принесла случайная молва...», так взволнованно и щемяще исполнявшихся Вертинским, – и слыхом не слыхивал: все это пришло через много лет...

   «Большая маркиза», также через много лет, попала на мою полку вместе со сказками Гоцци, «Доктором Дапертутто» и еще некоторыми книгами из библиотеки старого художника.
 

Худож. Л. Бердичевский. 1968
   У Радзиховского я познакомился со ставшим моим близким другом-приятелем до конца дней своих Эммануилом (Менделем) Израилевичем Ашписом – пианистом и философом, библиофилом, полиглотом и... ярым, отъявленным антисоветчиком.

   Отличное владение французским и настойчивое изучение старофранцузского (Ашпис был убежден, что не только поэтов «Плеяды», но и Рабле следует прочитать в оригинале) позволило ему стать подлинным знатоком французской книги. До самого отъезда в Москву, а затем и в эмиграцию (последние четверть века он прожил в обожаемом им с детства Париже и там же и погребен) его постоянно опекал по-отечески к нему относившийся Радзиховский, стараясь снабдить совершеннейшего чудака-библиофила интересующими его книгами.

   Ашпис был несомненно «не от мира сего»: по-детски широко открытые, невиннейшей небесной голубизны глаза, казавшиеся всегда чуть-чуть удивленными, абсолютная неприспособленность к жизни со всеми ее тягостными реалиями, некая остраненность всей его, смахивающей на мандельштамовскую, фигуры, наконец, вечные книги в руках создавали множество небылиц – ведь он и взаправду многим виделся неземным и загадочным существом. Вынужденный бросить в России свою столь выстраданную библиотеку, он никоим образом не переменился и в Париже, умудрившись собрать не меньшее по количеству, но неизмеримо уступавшее по качеству новое книжное собрание, стремительно, как и ранее, поднимавшееся до потолка на скрипучих открытых стеллажах.

   Многим в своем интеллектуальном развитии я обязан незабываемому Моне Ашпису. Это, прежде всего, первое знакомство с религиеведением, с русской идеалистической и немецкой классической философией, с французскими просветителями, с мыслителями и поэтами средневековой Андалусии, да что только не открыл мне Ашпис на ранней стадии моего книгособирательства!..

   А еще он меня познакомил со своим, с детских лет, другом, соучеником и коллегой Евгением Исааковичем Мительманом, ставшим и моим другом на долгие годы. Если Ашпис был демобилизован с флота (что совершенно не вяжется с его внутренним миром, ни тем более с самой внешностью «краснофлотца», прошедшего всю войну «на флоте») в конце 45-го года, то Мительману – старшему лейтенанту авиации – пришлось дослуживать еще около двух лет. Он, как и Ашпис, окончил Киевскую консерваторию по классу фортепиано, но мир его интересов был совсем иным – театр, балет, музыка и, наконец, в последнюю четверть 20-го века – Пушкин и Лермонтов. Перу Мительмана принадлежат не менее двух десятков статей-исследований, каждая из которых высвечивает новую, порой неожиданную и, во всяком случае, неведомую ипостась жизни и творчества величайших поэтов. Вклад его невелик объемом и весом, но значителен и весум. Репатриировавшись в 1991 году в Израиль, он как-то очень уж скоропостижно умер, едва дожив до своего семидесятилетия...

   Среди покупателей «лавки» Радзиховского, более или менее регулярно в ней «отмечавшихся», были художники Д.Н. Шавыкин (часто с женой Н.Л. Забилой), И.Н. Плещинский (со своей женой С.Л. Проходой), Е.И. Катонин, М.И. Гельман (он же – Гельман-Трубецкой, как его в шутку называли друзья, добавляя к его фамилии фамилию жены, княжны М.В. Трубецкой) и др. Гельман с 20-х годов был дружен с поэтом и переводчиком М.А. Фроманом и его женой Идой Наппельбаум, дочерью известнейшего фотографа-художника, студийкой гумилевской «Звучащей раковины». В очень сложном, с неоправданными выкрутасами, книжно-графическом обмене я наконец-то получил у Гельмана редкую и крайне мне необходимую книжку стихов Фромана, а также сборник стихотворений студийцев «Звучащая раковина» (сборник был назван по имени студии) и с полдюжины фотографий Наппельбаума.

   <…> Через много-много лет, в середине 70-х годов, подтвердились мои «подозрения», что у Радзиховского были и «подпольные» клиенты-библиофилы. О телефонных звонках и визитах Якова Рафаиловича к академику А.И. Бродскому мне рассказывала его вдова Вера Савельевна Бродская. Знакомясь с библиотекой Александра Ильича Бродского, было просто установить, что же покупал он у Радзиховского. Дело в том, что все книги, у него купленные, Бродский на задней сторонке переплета или обложки помечал инициалами «Я.Р.». Так я узнал, что через Радзиховского к Бродскому попали известная «Антология» Ежова и Шамурина, «Сто рисунков Агина к “Мертвым душам”», полный, в красной набойке, комплект «Старых годов» со всеми приложениями, «Душенька» Богдановича с гравюрами Федора Толстого и др.
 

Худож. В. Бокань. 1963
   Удивительная, но, с другой стороны, и вполне закономерная встреча с одной из книг, предназначенных Александру Ильичу, произошла у меня в Париже. Закономерная, ибо, как известно, не только человек ищет книгу, но и книга – человека. В парижском русском книжном магазине «Санктъ-Петербургъ», роясь на его «километровых» полках, я по какому-то почти мистическому наитию извлек из общего ряда небольшую книжечку стихов русского поэта-эмигранта Евгения Шкляра, с другим сборником которого был знаком еще в Киеве («Кипарисы», изданные в Каунасе в 1921 году и приобретенные у Е.В. Фримермана). Эта «Книга стихов, шестая» именовалась очень уж патриотично: «Летува, золотое имя» и была выпущена в Париже в 1927 году издательством «Новый Прометей».

   На титульном листе рукою автора означено: «Именной экземпляр № 69. Цена – 25 франк., поступает на расходы по изданию. Издательство “Новый Прометей», и ниже, по диагонали: «Профессору Александру Бродскому от искренне уважающего земляка, автора этой книги. Париж. Саfе “Rotonde”. Июль 1927». Видимо, встреча автора с Бродским так и не состоялась, а книга, оставшись в Париже, ждала встречи – через 70 лет! – с другим их общим земляком.

   В том же Париже Моня Ашпис рассказывал, как Радзиховский разыскивал недостающие у него тома Марселя Пруста, не жалея ни времени, ни сил, ни энергии, и вообще сколько замечательных книг он «пристроил» в ашписовскую библиотеку. Я вполне разделяю и благодарность, и восторги моего друга – ведь и ко мне трудами старого букиниста попало великое множество редчайших и нужнейших книг.

   Память по себе Яков Рафаилович Радзиховский оставил у киевских книжников самую добрую, светлую и благодарную.

   Вместе с Радзиховским работал, как я уже упоминал, Александр Арефьевич Бевзо, настойчиво комплектовавший и свою собственную библиотеку. Его интересовали, наряду с библиографией и книговедением, украинистика и так называемые вспомогательные исторические дисциплины – историческая география, генеалогия, геральдика и др. Наше 40-летнее знакомство переросло в своего рода дружбу-конкуренцию, особенно после моего обращения к собирательству украинистики. Бевзо я признателен прежде всего за то, что он раскрыл передо мной доселе неведомый мир западноукраинской книги.

   <…> Крупный букинистический отдел действовал в Лавке писателей Укрлитфонда, долгое время находившейся буквально в двух шагах от книжного магазина Окрвоенторга, на той же Владимирской. Затем на этом месте соорудили несуразный куб под еще более несуразным наименованием «Дом партийно-политического просвещения» (меня всегда удивляли подобные словосочетания, которым я не мог и сейчас не могу найти никакого объяснения).

   Товароведом отдела служил Иосиф Яковлевич Казновский – человек крайне осторожный и настороженный, никогда ни с кем из книжников (в т.ч. и писателей, коим принадлежала Лавка) ни в какие контакты не вступавший. Он честно, грамотно, но все же формально выполнял свою работу, никого не выделяя из общей массы – будь то заместитель председателя Совета Министров, поэт и писатель Микола Бажан или нищий фанатик-библиофил, тратящий последние гроши на приобретение столь им вожделенной книги.

   <…> Прямым антиподом Казновского был другой сотрудник Лавки писателей – Семен Павлович Лер, открытый, скорее распахнутый, приветливый, почти всегда в офицерском френче (не от материального избытка). Он излучал доброжелательность и дружелюбие, всегда готов был к самому щедрому и безграничному общению и никогда никому не отказывал в помощи. Вся его недолгая послевоенная жизнь проходила в Лавке. Семьи у него не было (возможно, погибла в годы войны), ютился он в маленькой комнатенке на Сенной площади (в соседнем с кинотеатром имени Чапаева доме). Образованность Лера и его знание книги были прямо пропорциональны его характеру. Не один раз я был свидетелем объяснений, которыми он сопровождал продаваемую книгу. Ему, как и всем букинистам старой школы, важно было найти того единственного покупателя, которому действительно необходима та или иная книга или, по его глубокому убеждению, понадобится в самом недалеком будущем.

   Надо сказать, что он крайне редко ошибался, и его прозорливости можно было только позавидовать. Помню, как он доказывал В.А. Кондратенко, что ему – военному писателю – ну просто необходимо приобрести целую подборку книг о русско-японской войне (более десятка, причем все с инскриптами), одна из которых была посвящена однофамильцу писателя, герою Порт-Артура генералу Кондратенко, под чьим руководством были созданы первые ручные гранаты и электризованные проволочные заграждения. Лер все это сообщил единым духом и в такой форме, что и допустить было невозможно, будто военный писатель мог этого не знать.

   Впоследствии Виктор Андреевич, правда очень уж вскользь (чувствовал себя не совсем комфортно, ибо, по его признанию, узнал о заслугах генерала-однофамильца от Лера, а ранее даже и не подозревал), напомнил об этом случае и подтвердил «пророчество» старого букиниста – книги ему весьма пригодились в каждодневном писательском труде.

   Еще с довоенных времен Лера связывали тесные дружеские отношения со старым питерским книжным ведуном, нынче давно ставшим легендой, Федором Григорьевичем Шиловым, одно время активно и плодотворно сотрудничавшим с Укркниготоргом. В период моего «питерского сидения» Лер передал Шилову рекомендательное письмо, сослужившее мне немалую службу, – спасибо ему!

   Небольшая библиотека Лера состояла из библиографических и книговедческих справочников, в т.ч. и большого числа (до 350-ти) книгопродавческих каталогов Соловьева, Шибанова, Мельникова, Шилова, Клочкова, Киммеля (все пять «смирдинских описаний») и др. Им любовно подбирались издания библиофильских обществ – Российского общества друзей книги (РОДК), Ленинградских обществ библиофилов (ЛОБ), экслибрисистов (ЛОЭ), коллекционеров (ЛОК), Украинского научного института книговедения (УНIК) и проч. Эта часть его собрания, вместе с книгопродавческими каталогами, позже поступила ко мне, и всегда было интересно читать его беглые и точные замечания на полях.
 

Худож. В. Бокань. 1969
   К моему 30-летию я получил от него роскошный подарок – гравюрку-фронтиспис к первому изданию пушкинского «Руслана». Он знал, что мой экземпляр – без нее, и разделял мою тревогу и озабоченность. Внимательность, заботливость и деликатность Лера всю жизнь сопровождали меня и были примером для неуклонного подражания. Семен Павлович Лер – классический букинист-бессребреник, все свои постоянно пополняющиеся знания и энергию направлявший на книгу и на человека, так же бескорыстно любящего книгу и ей преданного.

   Среди его постоянных клиентов были известные коллекционеры и библиофилы И.Ю. Ангеницкий, Р.В. Маевский, Д.Л. Сигалов, Н.Л. Горбач, В.В. Хатунцев и др.

   <…> Библиотека профессора-педиатра Давида Лазаревича Сигалова была «рабочим инструментом» не просто рядового собирателя картин, но искусствоведа, всю жизнь посвятившего коллекционированию и изучению художественного наследия «мирискусников». Среди редкостей отметим несколько бурцевских конволютов, прекрасную и, пожалуй, исчерпывающую коллекцию художественных каталогов, а также редчайшую нотгафтовскую «Графику Добужинского», выпущенную в 400-х экземплярах издательством «Петрополис», о почти мистической истории приобретения которой Сигалов так любил рассказывать.

   Давид Лазаревич трогательно, почти по-отечески, заботился и о пополнении библиотеки своего друга и коллеги профессора Веры Михайловны Слонимской, которая, знакомя со своими книгами, всякий раз отмечала, что та или иная раздобыта «и на полку поставлена» Сигаловым. Жаль, что обе библиотеки ушли из Киева после смерти их владельцев. Собрание живописи и графики Сигалова обогатило, по его завещанию, Киевский музей русского искусства, благодарные сотрудники которого не забывают о своем меценате и постоянно популяризируют благородный поступок старого киевского врача-коллекционера.

   Наряду с Сигаловым надлежит упомянуть и профессора Исаака Юльевича Ангеницкого, на книжных полках которого было множество записных редкостей, среди которых не могу не отметить так называемые иллюминированные издания – единичные экземпляры, собственноручно раскрашенные акварелью авторами иллюстративных сюит (Б.М. Кустодиевым, М.В. Добужинским, Д.И. Митрохиным, Ю.П. Анненковым и др.). Запомнился еще Мольер в восьми миниатюрных томиках, облаченных в изысканные переплеты с золототисненым геральдическим суперэкслибрисом баронов Ротшильдов – воистину справедливо: «Habent sua fata libelli»...

   Небольшая, но весьма примечательная коллекция живописи Серебряного века гармонично и органично аккомпанировала книжному собранию. Особенно хороши были работы выдающегося графика и живописца Бориса Григорьева, напрочь вычеркнутого советскими «искусствоведами в штатском» из отечественного искусства лишь потому, что Григорьев эмигрировал и до конца своей очень недолгой жизни работал в Париже. После смерти Исаака Юльевича его вдова (в 1987 г.), уповая на уже видимое и ощущаемое ослабление «перестроечной» цензуры, предложила для закупки, на мой взгляд, одну из наиболее значительных работ Григорьева – картину «Маскарад» (приблизительно 40 х 120 см). В это время как раз наращивал «собирательские обороты» только что учрежденный Херсонский художественный музей, и... «глазастые» херсонцы среди персонажей «Маскарада» сумели углядеть своего знаменитого земляка, «отца российского футуризма» Давида Бурлюка, что, по сути, и решило дело.

   Бурлюк Бурлюком, но наряду с ним среди «масок» можно без труда усмотреть не менее знаковые фигуры Серебряного века – Зинаиду Гиппиус, Анну Ахматову, «Коломбину десятых годов» Ольгу Глебову-Судейкину с мужем, художником Сергеем Судейкиным, и др. Долгие годы эта картина «крамольного» содержания, да к тому же еще и написанная «контрреволюционером», украшала жилище скромного киевского интеллигента, отдыхавшего подле нее после суеты трудовых будней, и только на губах пристроившегося неподалеку, на старинном секретере, фернейского мудреца, вырубленного из глыбы каррарского мрамора и полторы сотни лет назад «эмигрировавшего» из парижской гудоновской мастерской в заснеженную Россию, блуждала тонкая сардоническая улыбка... Нынче Вольтер вновь изменил свой адрес – он живет в Киевском музее А.С. Пушкина.

   <…> Как-то в Лавке писателей, увидев, что я купил огромное, едва ли не метровое издание «Руслана и Людмилы» с рисунками С.В. Малютина, ко мне обратился очень импозантный старик с окладистой бородой. Он поинтересовался, почему я купил Пушкина, а не Золотушкина. Оказалось, что в продажу поступил новый сборник киевского поэта Золотушкина (действительно, был такой поэт, у определенной части населения весьма популярный). Так я познакомился с Всеволодом Андреевичем Чаговцем, облагодетельствовавшим меня бесценным, воистину «пушкинско-украинским» даром – двухтомником анатомического курса, которым был награжден (видимо, «за благонравие и успехи») выпускник Петербургской медико-хирургической академии Е.П. Рудыковский, лекарь семьи Давыдовых, спутник Пушкина в одном из путешествий по Украине.

   Наше знакомство с Чаговцем было очень уж мимолетным – я уезжал в Ленинград, а он вскорости умер. Но мы виделись несколько раз и сиживали в Ботаническом саду, рядом с которым он жил. Я, развесив уши, слушал старого мэтра. О нем я много знал и раньше, и даже одна из его книг – литературная запись воспоминаний сестры Гоголя Ольги Васильевны – у меня была, причем с надписью Чаговца некоему Раулю Рабинерсону (презабавное сочетание имени и фамилии). Всеволод Андреевич милостиво сделал на этом экземпляре новую – уже мне – надпись (надеюсь, очередной владелец книги не найдет мои имя и фамилию презабавными).

   Несколько долгих и обстоятельных бесед с Чаговцем дали мне очень много. Киев предстал «во весь рост предвоенных [речь о Первой мировой войне] лет», прежде всего как единственный во «всей Руси великой» город, где возможна была попытка соорудить «дело Бейлиса». Традиции, к сожалению, были живы, и я постоянно ощущал их, ибо «нельзя безнаказанно жить в Киеве...» (М. Жванецкий).
 

Худож. В. Лопата. 1973
   Лет через 30 судьба свела меня с правнуком Всеволода Андреевича Чаговца, но это уже совсем другая история...

   Чаговец как-то невзначай познакомил меня с пробегавшим садовой аллеей старым киевским репортером Александром Филипповичем Шеметовым, также жившим непода-леку, в так называемом «Доме “Ком-муниста”» на Караваевской. А в начале 60-х годов Шеметов напечатал в «Вечернем Киеве» крошечную заметочку о моих экслибрисах и Пушкиниане – это была как бы первая заявка будущего Пушкинского музея в Киеве.

   Чаговец же снабдил меня адресом своего, как он выразился, «юного друга» Дориана Яковлевича Берга и настоятельнейше рекомендовал с ним познакомиться. Знакомство состоялось несколько позже, в один из моих ежегодных приездов домой, в Киев.

   «Юный друг» оказался старше меня почти на 10 лет. При первой же встрече Берг поразил меня изощренностью своих увлечений и интересов, необычностью мышления, неожиданностью своих построений и выводов, и еще – абсолютной категоричностью и неприятием иных мнений, будто все, что он утверждал с невероятной пылкостью, было истиной в последней и окончательной инстанции. Это говорило далеко не в его пользу. Он интересовался геральдикой, причем только русской, и особенно – на сей раз не только русской – нумизматикой. Он был непоколебимым и постоянно ищущим коллекционером-исследователем. Ему удалось подобрать прекрасную библиотеку по ключевым проблемам всемирной истории, не говоря уже об общих курсах. Российская же история была представлена основными, главенствующими трудами почти исчерпывающе, не говоря уже о литературе по нумизматике. Позднее, когда он подключил свой бешеный темперамент (и нрав!) к собирательству печатей, у него сложилась вовсе уж неплохая полка книг и по сфрагистике.

   Чуть ли ни в первый свой визит я увидел не менее двух десятков гигантских, сделанных по заказу, очень пухлых папок. Они были заполнены вырезками из городских, республиканских и центральных газет. Весь этот грандиозный массив был профессионально систематизирован, расписан в соответствии с библиографически безупречной классификацией и содержал материалы о государственном антисемитизме в СССР. Хронологически он охватывал период с осени 1944-го по осень 1956-го. Особенно «усердствовал» орган Киевского горкома газета «Вечiрний Кипв», редактировавшаяся в те годы Шлапаком, а затем Косяком.

   Был даже заведен специальный отдел «Добрий вечiр». С этого милого пожелания обычно начинались гнусные, зоологически антисемитские пасквили. Скажем, «Добрий вечiр, Хаїме Гершковичу!»... В подавляющем большинстве клевета опровергалась через 5 – 6 номеров: «Факти, наведенi у фейлетонi... не пiдтвердилися». Опровержения печатались исключительно на 4-й, последней, полосе петитом, и читатели на них не обращали внимания. Главное было сделано: эхо оговора, обрастая все новыми «подробностями», катилось неудержимым снежным комом по городу.

   Интересовался Берг и иудаикой, но только на русском языке. Редкостей особых я у него не видел, но «еврейская полка» представляется все же достаточно впечатляющей: 16-томная «Энциклопедия», весь Грец, обе книги Иосифа Флавия, два тома «Истории» Ренана, наконец, опять-таки два тома «Истории» в издании «Мира» (1-й и 11-й), «Регесты и надписи», книги Дубнова, Бершадского, Гессена, «Дело Бейлиса» и не менее полусотни разных небольших книг и брошюр о погромах в России. Покупались они явно от случая к случаю, но при этих случайных встречах не пропускались, хотя было совершенно очевидно, что владелец не прилагал к тому никаких видимых усилий.

   Берга, как и многих его предшественников и современников, очень занимал вопрос об исчезновении десяти колен Израилевых. У него на сей предмет были собственные гипотезы, на мой взгляд, неубедительные и шаткие. Еще его, понятно, волновал и «хазарский вопрос», и вся мышиная возня вокруг только что изданной монографии «История хазар», почему-то не поступившей в продажу в фирменный магазин Академии наук «Академкнига». Ее автору, директору Эрмитажа, крупному ученому-востоковеду академику М.И. Артамонову «досталось» не только в т.н. научных кругах и изданиях, но и на полосах многих ежедневных газет.
 

Худож. В. Бердичевский. 1965
   Я с большим трудом раздобыл экземпляр через своих друзей в Эрмитаже, и Берг исчез надолго, погруженный в изучение книги. Месяца через два или три он «доложил» о своих впечатлениях и некоторых выводах, оказавшихся, опять-таки на мой взгляд, очень убедительными и верными. Он утверждал, что «История хазар» капитально «отредактирована» учеником автора, Львом Гумилевым, великодержавные, имперские амбиции которого «повылазили изо всех щелей», в чем убеждала очень уж тенденциозная вступительная статья «редактора». Бергу были хорошо знакомы «хазарские» работы Артамо-нова и его, еще довоенная, книжка о хазарах. Все это и позволило Бергу прийти к таким выводам. Он считал, что «старику надоела вся эта чехарда, и он просто на все плюнул, тем более, что его предал собственный выкормыш-ученик».

   Я уже упоминал, что Берг был страстным нумизматом. Его рассказы были глубоки, содержательны и даже вдохновенны, что вполне заслуживало «переноса на бумагу» – ими бы зачитывался и стар, и млад, но – не сложилось... <…> Сейчас Берг живет где-то в Америке, в Лос-Андже-лесе, где ему определенно скучно и одиноко, несмотря на детей и внуков. Через год Дориану Бергу стукнет 80 – пожелаем же ему тихих стариковских радостей в кругу семьи – «отшумело»...

   Совершенно невероятную библиотеку, никак не менее 20 тысяч томов, собрал один из примечательнейших киевских чудаков-библиофилов Оскар Аронович Рабинович, к которому с моей легкой руки накрепко пристало прозвище «Скарроныч» (от имени популярного французского писателя, автора плутовских романов аббата Скаррона).

   Широкообразованный, полиглот, знавший, не считая мертвых, не менее десятка европейских языков, а к ним еще иврит и арабский, Скарроныч интересовался абсолютно всем – от археологии и библеистики до «свободного плавания в космосе» и проч. Отсюда и библиотека получилась очень уж разношерстной и сверхмногоплановой. На ее нескольких полках «в затылок друг другу», как солдаты в две шеренги, выстроились античные классики в изданиях XVII века – все в желтоватых пергаментных переплетах. Думаю, что Скарроныч их не подбирал, а купил в одночасье, скопом. Основная часть библиотеки, куда допускались, и то на очень короткое время, лишь самые избранные, доверенные и проверенные люди, занимала довольно большую комнату, скорее заслуживающую названия книгоузилища, чем книгохранилища. Там было темно, т.к. окна были заложены книгами, как у Эттингера, от основания подоконника до потолка, чертовски пыльно, но запах... был божественным для специфического обоняния библиофилов – неповторимый аромат старых книг!

   Невропатолог-травматолог, специалист высочайшей квалификации, Скарроныч вышел на пенсию, не проработав ни единого лишнего дня. Он вел жизнь книжника-анахорета, несмотря на то, что был женат. Его жена – крупный профессор-невропатолог А.Д. Динабург – собрала свою, в отличие от мужа, совершенно направленную библиотеку по неврологии, также на нескольких языках.

   Тощую, долговязую, всегда как бы подчеркнуто небрежно наряженную фигуру Оскара Ароновича с развевающейся мутножелтой мочалоподобной бородой и вечно болтающимися несвежими штрипками подштанников знал, безо всякого преувеличения, весь город и им даже как бы гордился...

   Трудно назвать просто редкостью рукописный, ярко иллюминированный (краски не потускнели!) том «Божественной комедии» Данте начала XV (если не конца XIV) века в «позднейшем», XVII века, переплете – обтянутые кожей деревянные крышки с потертыми золотыми (не золочеными – золотыми) углами и застежками – это явный уникум! «Уникум» этот Скарроныч приобрел за 12 рублей 50 копеек в букинистическом магазине № 18 (бывшем «забошеневском»), переехавшем в № 42 по той же Фундуклеевской. Все мои усилия по «извлечению» дантовского раритета оказались безнадежно-тщетными. Боже, что только я не предлагал «железнобокому» Скарронычу – вплоть до сотни книг по его выбору (исключение делалось только для Пушкинианы и книг по экслибрису, которые в любом случае его не занимали). Несколько раз «лёд трогался» и Скарроныч соглашался, затем вновь передумывал и т.д. – тягомотина эта тянулась лет тридцать.

   Такого же типа и размера была библиотека чтеца-актера Ростислава Георгиевича Ивицкого. На мой удивленный вопрос, зачем он покупает справочник химика-органика, Ивицкий спокойно, даже как-то наставительно-вразумительно ответил, что в библиотеке быть обязано всё. Признаться, таких «высот» не достигал даже Скарроныч. Но преогромной, совершенно снедавшей Ивицкого страстью были русские писатели т.н. «третьего эшелона», причем во всех возможных изданиях.

   <…> Ивицкого связывала давнишняя дружба с киевским адвокатом Павлом Яковлевичем Дорфом, обладавшим более чем «умеренной» библиотекой, состав которой перманентно менялся. Книжником Дорф был настоящим, книгу любил безмерно и самозабвенно, но вкусы и интересы его порой менялись слишком уж часто. Книги у него бывали редкие и среди них немало эмигрантских изданий, по тем временам исключительно раритетных. У него я впервые увидел несколько номеров «Жар-птицы» (не все 14, а 2 – 3) и сразу влюбился в этот журнал, в «Темные аллеи» Бунина, романы Алданова, трехтомные, вышедшие в Риге, воспоминания Дубнова, в «Золотого петушка» и «Медного всадника» с Масютиным, в «Расею» Бориса Григорьева и другие его книги, стоэкземплярный сборник стихов Бориса Савинкова, изданный после его смерти Зинаидой Гиппиус, и др. За возможность переписать (продавать книгу Дорф категорически отказался) «Стихи о терроре» Максимилиана Волошина до сих пор я перед ним в неоплатном долгу. У него среди нескольких книг, изданных «Асаdеmiа», были также нумерованные, особые экземпляры, которые он уступил мне, как и первую книгу стихов тогда мне совершенно неизвестного поэта Довида Кнута «Моих тысячелетий», вышедшую в Париже в 1925 году. Дорф рассказал о жизни и трагической судьбе жены Кнута, Ариадны, дочери композитора Скрябина, – откуда он черпал информацию в совершенно «зашоренном» Советском Союзе с «границей на замке»?

   Цены Дорф заламывал гиперсумасшедшие, но... и на старуху бывает проруха. Увидев у него все три выпуска «Записок старого учителя» Николая Мурашко (у меня только 2-й выпуск), мне удалось и глазом не повести, хотя дух захватило. Этому предшествовала другая история. Давным-давно я «торговал» у Дорфа не бог весть какую редкость: «Историю 44-го драгунского Нижегородского полка» В.А. Потто, изданную в Петербурге в 10-ти томах. 11-й том вышел в Тифлисе, и вот он-то встречался очень редко. Об этой «изюминке» Дорф знал и цену придумал несусветную. Одним словом, я купил у него «Историю…», присовокупив совершенно им не ценимые «Записки...» Мурашко, уступленные мне даже ниже мыслимой бросовой цены. В итоге вся покупка оказалась не такой уж и дорогой.

   Сожалею, что так и не удалось приобрести у него иллюминированный Д.И. Митрохиным, автором иллюстраций, экземпляр «Семи любовных портретов» Анри де Ренье – он ушел к другому киевскому библиофилу (О.Р.), где наверняка пребывает и ныне.

   Пожалуй, единственным, что у Дорфа не менялось и не продавалось, была иудаика на русском, немецком, польском и иврите (видимо, он его знал). Помимо стандартных и общеобязательных «энциклопедий» и «историй» у него были хорошо, добротно переплетенные годовые комплекты еврейско-русских журналов, совершенно ненаходимые в таком состоянии и такой полноте. Помню «Восход», «Еврейскую жизнь», «Русского еврея», «Рассвет» и др., среди которых все сборники «Пережитого» из библиотеки М.О. Гершензона с его содержательными маргиналиями.

   Но чрезвычайно интересными и не менее редкими были брошюры, вышедшие не только в Петербурге, Одессе, Киеве, Вильне, но и в совершенно неведомых типографиях маленьких городков и местечек «черты оседлости» в самом начале века. Их было не меньше 200 – 250 (две метровые полки). Было и несколько изданий «Культур-Лиге», и замечательная поэма Моше Бродерзона «Житейский разговор» («Сихас хулин»), литографированная в 1917 году Эль Лисицким в виде свитка в парчовой обложке и в специальном деревянном футляре. Еще одним украшением являлся иллюминированный экземпляр «Козочки» («Хад Гадья») того же Лисицкого, подаренный Дорфом нашему общему знакомому, московскому библиофилу, к его 60-летию.
 

Худож. Л. Бердичевский. 1968
   Уже с середины 50-х годов, как-то очень быстро и органично, влился в нестройную и нешибко дружную армию киевских книжников Саша Парнис, стремительно и резко забросивший Политехнический институт и полностью посвятивший себя опальному Велимиру Хлебникову. Он был совершенно одержимым искателем и собирателем. Одному богу известно, как он умудрился «без гроша в кармане» (это могло получиться только у героя одноименного романа славного Луи Буссенара) исколесить всю страну, во всяком случае те ее места, где могло оказаться что-то «хлебниковское». Пешком проделал весь хлебниковский путь по Поволжью до Астрахани, разыскал некоторых знакомых поэта, в итоге собрал совершенно неповторимый клад всяческих хлебниковских материалов. Помню, как он, будто между прочим, сказал, что в Киеве, на Чоколовке, живет один из «недостреленных» футуристов Василиск Гнедов, что в Коканде в женском педагогическом институте работает бывший поэт-конструктивист Сергей Арсеньевич Малахов и т.д. Невзирая на свой, как нынче говорят, «некоммуникабельный» характер, он сумел установить довольно тесные связи с такими плохо совмещаемыми субъектами, как, например, Лиля Юрьевна Брик и Алиса Ивановна Порет. У него были, очень мягко выражаясь, весьма непростые отношения с властью, и прежде всего потому, что формально он нигде не работал, т.е. был «тунеядцем» по всем меркам «кодекса строителя коммунизма». Потом его «понял» добрейший Виктор Платонович Некрасов и оформил своим секретарем (в те поры члены Союза писателей имели на это право). Много счастья ему это «секретарство» не принесло, но он и без того бывал частенько «приглашаем», «вызываем», «обыскиваем».

   Саша собирал и «весь авангард» и, как это ни странно, повторю, «без гроша в кармане» сумел собрать замечательную коллекцию из великого множества всяческих изданий (в т.ч. и провинциальных) «на обоях», «с картинками» и без оных. Он постоянно накапливал материал, который в конце концов выплеснулся серией на редкость точных (а Саша владеет «материалом» в совершенстве) и глубоко содержательных статей. На фоне «перестройки» его стали приглашать на расплодившиеся с космической быстротой семинары, конференции и всякие прочие «конвульсиумы», как в Москве, куда он перебрался лет 25 назад, так и в «дальнем зарубежье». Его даже взяли на работу в Институт мировой литературы, но удержаться не пришлось – он привык к свободе, и всякие ее ущемления, пусть даже и самые незначительные, казались ему более чем обременительными. На конференциях он побывал, и не однажды, в различных странах и городах Европы, несколько раз посетил США. Его печатали теперь и за рубежом. Одним словом, признание пришло к нему под 60, но все же пришло. Он выпустил несколько книг в России, его авторитет признают практически все крупные ученые, занимающиеся «периодом Парниса».

   Судьба его библиотеки оказалась драматичной. После очередного конфликта (а Парнис очень конфликтен) его, кажется, вторая жена, тщательно отобрав все, ставшие фантастически дорогими «авангардные» издания, просто ушла из дому. Унесенного ей вполне хватило, чтобы купить две неплохие квартиры в Москве (себе и взрослому сыну от первого брака) и зажить спокойно, без «взбалмошного» Саши и вконец ей осточертевших футуристов...

   Что ж, обыкновенная история... на все века...

   Думаю, что пора заканчивать эти беглые фрагменты воспоминаний, за бортом которых остались десятки и десятки страстных, одержимых киевских книжников, но большинство их возникло на библиофильском горизонте значительно позднее, а я пытался ограничиться 60-ми годами (не всегда это удавалось, но всё же...).

   Я прошу извинения у вероятного и, надеюсь, благосклонного читателя за обилие кавычек, но меньше все равно не получится, ибо вся моя (да и вся «наша») жизнь была в общем-то, по большому счету, жизнью в кавычках, да еще и с многоточиями...

   Вероятно, нужно что-то сообщить и о своей библиотеке, к середине 60-х годов приобретшей почти окончательные очертания.

   Как я уже писал, под влиянием Канивца и Бевзо еще в ранней юности я стал собирать свою книговедчески-библиографическую полку. Не буду утомлять перечислением классиков отечественного книговедения, но они были представлены, пожалуй, все. Правда, после выхода совершенно исчерпывающего «Сводного каталога русской книги XVIII века» я расстался с соответствующей литературой, ибо «Сводный каталог» ее полностью заменял. Упомяну о лакунах, кажущихся мне наиболее значительными. Это касается в основном периодики. Так, у меня не было ни единого номера пражского журнала «Книголюб», отсутствовали по два номера таких ценных изданий, как «Бiблiологiчнi вiстi», парижский «Временник» (ирония судьбы – сейчас у меня полный комплект) и львовский журнал «Українська книга». Не сумел добрать недостающие номера книгопродавческих каталогов. Впрочем, еще в середине 70-х годов распростился, без больших сожалений, со всей собранной их коллекцией (к полученным от незабвенного С.П. Лера добавилось еще не менее 300 единиц). Не сумел раздобыть каталог библиотеки Ю.Б. Генса, который несколько раз буквально уплывал из-под носа. Пожалуй, к книговедческой части добавить больше нечего.

   Примыкающая к этому разделу литература по книжной и станковой графике, меня интересовавшая, была в «корпусе», экслибрисная литература – также. По известному указателю М.Ю. Панова у меня только четыре лакуны – альбомы книжных знаков М.В. Маторина и И.Н. Павлова, которые «не болят»; «болят» же две брошюры – «Саратовский книжный знак» и «Устав Московского общества любителей книжных знаков», которые добыть так и не удалось. Стоит отметить, что собрал более полусотни экслибрисных изданий (по отечественному экслибрису), Пановым не зарегистрированных (в частности, западноукраинские, прибалтийские, среди них и «юпатовские», эмигрантские). Издания библиофильских обществ (РОДК, ЛОБ и др.) далеки от идеала, хотя и собрано немало.

   Справочная литература была представлена энциклопедиями, разнообразными словарями, указателями, адрес-календарями и проч. Например, оба словаря Ровинского со всеми приложениями, Половцова, Морозова, Кондакова, Булгакова, Собко и др. Из иностранных упомяну 1-е издание Брюне (сейчас в Киевском музее книги), Бенези, Фольмера и даже... несколько томов Тиме-Бекера (сейчас он у меня весь!). К справочной отношу и генеалого-геральдическую литературу, представленную всеми крупными именами и комплектом «Гербоведа».

   Военно-историческая часть никак уж не могла ограничиться «Военной энциклопедией», символически прекращенной на слове «Порт-Артур», а потому, если не считать нескольких полок с полковыми историями, включала целый ряд «Ежегодников русской армии», «Списки по родам войск и чинам», каталоги военных музеев и проч. К Висковатову мне было не подступиться: отдельные тома встречались, но были очень недоступны... Уже в Европе, не удержавшись, купил «Хронологию» Звегинцова, книги Андоленко и др.

   Отечественная история в основном относилась к истории Украины. Из редкостей упомяну все иконографические тетради Бекетова, книги Берлинского, Ригельмана, Шафонского, Фундуклея, Цертелева, 1-е издание Бантыша-Каменского, «Поверхностные замечания» фон Гуна, сумароковские «Досуги», «Путешествие» Долгорукова и др.

   «Золотой век» открывался и замыкался Пушкиным (от Капниста и Кантемира до середины XIX века). Отдельно подбирал Тютчева, что оказалось делом очень скорым и спорым. Не было «Кюхельгартена» и, что «болело», 1-го Кольцова. За «редкостями геннадиевского толка» не гонялся и всякий раз удивлялся их надуманной редкости – даже брошюры пресловутого Фишера, и те встречались никак не менее десятка раз, не говоря о других «редкостях». «Серебряный век» был представлен почти исчерпывающе, но и тут «почти» – были лакуны, скажем, «Молодец» Цветаевой, две книжки Гумилева («Путь конквистадоров» и парижские «Романтические цветы»), «летучие издания» Северянина и др. «Авангард» никогда не собирал – не сумел «воспарить до его заоблачных высот».

   Иллюстрированные издания, главным образом, ограничивались Кружком, Комитетом и «Аквилоном» (был весь, за исключением календарной стенки) и были собраны – опять-таки почти – полностью.

   Беллетристика отражала мои и жены относительно постоянные интересы и любовь. Это книги о животных, 5 – 6 иностранных классиков и столько же русских в виде полных собраний. Это Гоголь в 14-ти томах, в 6-ти томах Лермонтов, Щедрин и Герцен – оба большие, академические; Достоевский (самый новый оказался куда как лучше даже изданного Анной Григорьевной), Гамсун (моими молитвами изданный на гребне перестройки), Франс со всеми по-русски выпущенными книгами о нем, Гeте, Гейне, Шекспир (два издания) и, кажется, все. Сотни две-три книг в отдельных изданиях – Джойс, Пруст, Кафка, Ильф с Петровым, Платонов, Бабель, Олеша и др.

   Я никогда не выделял из общего ряда книги с инскриптами – просто выносил на дополнительную карточку и ставил в картотеку, об утрате которой не перестаю скорбеть...

   В Европу, понятное дело, взял только то, что мне разрешила «демократична держава», т.е. только самые новые книги. Одним из непреложных законов, краеугольных камней демократии есть «священное право собственности», но до демократии, даже кажущейся, очень уж далеко, а потому я и не трепыхался. Если книги, изданные до 1946 года, суть «национальное достояние», то куда уж мне... в калашный ряд… Тем более, что меня-то самого «издали» намного раньше, в 32-м году, однако тем не менее все-таки выпустили, а следовательно, никакое я не национальное достояние, и за то – слава богу!
 

Худож. В. Дмитриев. 1925
   Судьба моей библиотеки удалась. О Пушкиниане не говорю – «о ней все сказано». Все прочее «устроено» неплохо – в добрых руках, а там, глядишь, «встанут новые бойцы», и им не будет невдомек, если встретится книга с моим экслибрисом. Я рад за них.

   Несколько слов об экслибрисах, которыми я серьезно занимался более 30-ти лет, причем только отечественными (в границах Российской империи). В своих штудиях всегда отдавал предпочтение экслибрису как владельческому знаку, т.е. исторически достоверному документу «областного (читай: регионального) культурного гнезда», как учил Н.К. Пиксанов.

   Еще лет 20 назад мой младший современник и единомышленник Миша Грузов, искренне меня любящий и мною любимый, уговорил меня выступить перед киевскими книжниками с «байками» об их послевоенных коллегах. А задолго до этого, у известного поэта и страстного библиофила Всеволода Александровича Рождественского, «последнего из Царскосельских лебедей», на канале Грибоедова в Питере, меня вдруг «занесло», и я рассказал ему о старых киевских коллекционерах, книжниках и чудаках. Внимательно выслушав меня, он, пожалуй, даже слишком настоятельно рекомендовал «перенести эти занимательные новеллки на бумагу, но попытаться всенепременно сохранить их разговорный стиль».

   Удалось ли это – судить вам...

   Не помню, кому принадлежат строки, кажущиеся сейчас своевременными и уместными:

О память грустная, храни
Воспоминания, печали,
Тебе припомнятся едва ли
Такие же глухие дни,
И ночь, и желтые огни
На Грибоедовском канале ...

   ... однако, припомнились...

Берлин, апрель 2002 г.

предыдущая глава следующая глава
оглавление книги